Неточные совпадения
Изображу ль в картине верной
Уединенный кабинет,
Где мод воспитанник примерный
Одет, раздет и вновь одет?
Всё, чем для прихоти обильной
Торгует Лондон щепетильный
И по Балтическим волнам
За лес и сало
возит нам,
Всё, что в Париже вкус голодный,
Полезный промысел избрав,
Изобретает для забав,
Для роскоши, для неги модной, —
Всё украшало кабинет
Философа в осьмнадцать
лет.
Я был рожден для жизни мирной,
Для деревенской тишины:
В глуши звучнее голос лирный,
Живее творческие сны.
Досугам посвятясь невинным,
Брожу над озером пустынным,
И far niente мой закон.
Я каждым утром пробужден
Для сладкой неги и свободы:
Читаю мало, долго сплю,
Летучей славы не ловлю.
Не так ли я в былые
годыПровел в бездействии, в тени
Мои счастливейшие дни?
Когда благому просвещенью
Отдвинем более границ,
Со временем (по расчисленью
Философических таблиц,
Лет чрез пятьсот) дороги, верно,
У нас изменятся безмерно:
Шоссе Россию здесь и тут,
Соединив, пересекут.
Мосты чугунные чрез воды
Шагнут широкою дугой,
Раздвинем горы, под водой
Пророем дерзостные своды,
И
заведет крещеный мир
На каждой станции трактир.
— А ей-богу, так! Ведь у меня что
год, то бегают. Народ-то больно прожорлив, от праздности
завел привычку трескать, а у меня есть и самому нечего… А уж я бы за них что ни дай взял бы. Так посоветуйте вашему приятелю-то: отыщись ведь только десяток, так вот уж у него славная деньга. Ведь ревизская душа стóит в пятистах рублях.
— А кто их
заводил? Сами завелись: накопилось шерсти, сбыть некуды, я и начал ткать сукна, да и сукна толстые, простые; по дешевой цене их тут же на рынках у меня и разбирают. Рыбью шелуху, например, сбрасывали на мой берег шесть
лет сряду; ну, куды ее девать? я начал с нее варить клей, да сорок тысяч и взял. Ведь у меня всё так.
Целая компания нас была, наиприличнейшая,
лет восемь назад;
проводили время; и все, знаете, люди с манерами, поэты были, капиталисты были.
А часы эти я, действительно, все семь
лет, каждую неделю сам
заводил, а забуду — так всегда, бывало, напомнит.
Я не старалась, бог нас
свел.
Смотрите, дружбу всех он в доме приобрел:
При батюшке три
года служит,
Тот часто бе́з толку сердит,
А он безмолвием его обезоружит,
От доброты души простит.
И между прочим,
Веселостей искать бы мог;
Ничуть: от старичков не ступит за порог;
Мы ре́звимся, хохочем,
Он с ними целый день засядет, рад не рад,
Играет…
С тобой всю славу разделю:
Конюшню, как дворец огромный,
Построить для тебя велю,
А
летом отведу луга тебе поёмны...
Крестьяне в известное время
возили хлеб на ближайшую пристань к Волге, которая была их Колхидой и Геркулесовыми Столпами, да раз в
год ездили некоторые на ярмарку, и более никаких сношений ни с кем не имели.
Городничий (бьет себя по лбу).Как я — нет, как я, старый дурак? Выжил, глупый баран, из ума!.. Тридцать
лет живу на службе; ни один купец, ни подрядчик не мог
провести; мошенников над мошенниками обманывал, пройдох и плутов таких, что весь свет готовы обворовать, поддевал на уду. Трех губернаторов обманул!.. Что губернаторов! (махнул рукой)нечего и говорить про губернаторов…
— Вы знаете? Кити приедет сюда и
проведет со мною
лето.
Со времени своего возвращения из-за границы Алексей Александрович два раза был на даче. Один раз обедал, другой раз
провел вечер с гостями, но ни разу не ночевал, как он имел обыкновение делать это в прежние
годы.
Он говорил, что очень сожалеет, что служба мешает ему
провести с семейством
лето в деревне, что для него было бы высшим счастием, и, оставаясь в Москве, приезжал изредка в деревню на день и два.
Стремов был человек
лет пятидесяти, полуседой, еще свежий, очень некрасивый, но с характерным и умным лицом. Лиза Меркалова была племянница его жены, и он
проводил все свои свободные часы с нею. Встретив Анну Каренину, он, по службе враг Алексея Александровича, как светский и умный человек, постарался быть с нею, женой своего врага, особенно любезным.
Скосить и сжать рожь и овес и
свезти, докосить луга, передвоить пар, обмолотить семена и посеять озимое — всё это кажется просто и обыкновенно; а чтобы успеть сделать всё это, надо, чтобы от старого до малого все деревенские люди работали не переставая в эти три-четыре недели втрое больше, чем обыкновенно, питаясь квасом, луком и черным хлебом, молотя и
возя снопы по ночам и отдавая сну не более двух-трех часов в сутки. И каждый
год это делается по всей России.
Он вышел в отставку, несмотря на просьбы приятелей, на увещания начальников, и отправился вслед за княгиней;
года четыре
провел он в чужих краях, то гоняясь за нею, то с намерением теряя ее из виду; он стыдился самого себя, он негодовал на свое малодушие… но ничто не помогало.
И те и другие считали его гордецом; и те и другие его уважали за его отличные, аристократические манеры, за слухи о его победах; за то, что он прекрасно одевался и всегда останавливался в лучшем номере лучшей гостиницы; за то, что он вообще хорошо обедал, а однажды даже пообедал с Веллингтоном [Веллингтон Артур Уэлсли (1769–1852) — английский полководец и государственный деятель; в 1815
году при содействии прусской армии одержал победу над Наполеоном при Ватерлоо.] у Людовика-Филиппа; [Людовик-Филипп, Луи-Филипп — французский король (1830–1848); февральская революция 1848
года заставила Людовика-Филиппа отречься от престола и бежать в Англию, где он и умер.] за то, что он всюду
возил с собою настоящий серебряный несессер и походную ванну; за то, что от него пахло какими-то необыкновенными, удивительно «благородными» духами; за то, что он мастерски играл в вист и всегда проигрывал; наконец, его уважали также за его безукоризненную честность.
В 55-м
году он повез сына в университет; прожил с ним три зимы в Петербурге, почти никуда не выходя и стараясь
заводить знакомства с молодыми товарищами Аркадия.
Василий Иванович
проводил Аркадия в его комнату и пожелал ему «такого благодатного отдохновения, какое и я вкушал в наши счастливые
лета».
— Да, наш. Только я его продал. В нынешнем
году его
сводить будут.
Вот как стукнуло мне шестнадцать
лет, матушка моя, нимало не медля, взяла да прогнала моего французского гувернера, немца Филиповича из нежинских греков;
свезла меня в Москву, записала в университет, да и отдала всемогущему свою душу, оставив меня на руки родному дяде моему, стряпчему Колтуну-Бабуре, птице, не одному Щигровскому уезду известной.
Попадался ли ему клочок бумаги, он тотчас выпрашивал у Агафьи-ключницы ножницы, тщательно выкраивал из бумажки правильный четвероугольник,
проводил кругом каемочку и принимался за работу: нарисует глаз с огромным зрачком, или греческий нос, или дом с трубой и дымом в виде винта, собаку «en face», похожую на скамью, деревцо с двумя голубками и подпишет: «рисовал Андрей Беловзоров, такого-то числа, такого-то
года, село Малые Брыки».
Целых два
года я
провел еще после того за границей: был в Италии, постоял в Риме перед Преображением, и перед Венерой во Флоренции постоял; внезапно повергался в преувеличенный восторг, словно злость на меня находила; по вечерам пописывал стишки, начинал дневник; словом, и тут вел себя, как все.
Кроме полезного, Софрон заботился еще о приятном: все канавы обсадил ракитником, между скирдами на гумне дорожки
провел и песочком посыпал, на ветряной мельнице устроил флюгер в виде медведя с разинутой пастью и красным языком, к кирпичному скотному двору прилепил нечто вроде греческого фронтона и под фронтоном белилами надписал: «Пастроен вселе Шипилофке втысеча восем Сод саракавом
году.
— Нет, выпозвольте. Во-первых, я говорю по-французски не хуже вас, а по-немецки даже лучше; во-вторых, я три
года провел за границей: в одном Берлине прожил восемь месяцев. Я Гегеля изучил, милостивый государь, знаю Гете наизусть; сверх того, я долго был влюблен в дочь германского профессора и женился дома на чахоточной барышне, лысой, но весьма замечательной личности. Стало быть, я вашего поля ягода; я не степняк, как вы полагаете… Я тоже заеден рефлексией, и непосредственного нет во мне ничего.
«Пять
лет тому назад я женился. Первый месяц, the honey-moon, [медовый месяц (англ.)]
провел я здесь, в этой деревне. Этому дому обязан я лучшими минутами жизни и одним из самых тяжелых воспоминаний.
— Московские события пятого
года я хорошо знаю, но у меня по этому поводу есть свое мнение, и — будучи высказано мною сейчас, — оно
отвело бы нас далеко в сторону от избранной мною темы.
— Начальство очень обозлилось за пятый
год. Травят мужиков. Брата двоюродного моего в каторгу на четыре
года погнали, а шабра — умнейший, спокойный был мужик, — так его и вовсе повесили. С баб и то взыскивают, за старое-то, да! Разыгралось начальство прямо… до бесстыдства! А помещики-то новые, отрубники, хуторяне действуют вровень с полицией. Беднота говорит про них: «Бывало — сами
водили нас усадьбы жечь, господ
сводить с земли, а теперь вот…»
— Четыре
года ездила, заработала, крышу на дому перекрыла, двух коров
завела, ребят одела-обула, а на пятый заразил ее какой-то голубок дурной болезнью…
— Двадцать девять
лет. Шесть просидел в тюрьме. С семнадцати
лет начал. Шпионишка послали
провожать, вон — ползет!
— Да-да, для этого самого! С вас, с таких, много ли государство сострижет? Вы только объедаете, опиваете его. Сколько стоит выучить вас грамоте? По десяти
лет учитесь, на казенные деньги бунты
заводите, губернаторов, министров стреляете…
—
Летом заведу себе хороших врагов из приютских мальчиков или из иконописной мастерской и стану сражаться с ними, а от вас — уйду…
— Орехова, Мария, подруга Вари, почти четыре
года не видались, встретились случайно, в сентябре, и вот — пришла
проводить ее туда, откуда не возвращаются.
— Нуте-ко, давайте закусим на сон грядущий. Я без этого — не могу, привычка. Я, знаете, четверо суток
провел с дамой купеческого сословия, вдовой и за тридцать
лет, — сами вообразите, что это значит! Так и то, ночами, среди сладостных трудов любви, нет-нет да и скушаю чего-нибудь. «Извини, говорю, машер…» [Моя дорогая… (франц.)]
С Новым
годом! Как вы
проводили старый и встретили Новый
год? Как всегда: собрались, по обыкновению, танцевали, шумели, играли в карты, потом зевнули не раз, ожидая боя полночи, поймали наконец вожделенную минуту и взялись за бокалы — все одно, как пять, десять
лет назад?
Теперь он везет груз в Англию, а оттуда его через шесть недель пошлют в Нью-Йорк, потом в Рио-Жанейро. Так он
провел сорок
лет.
В первый раз в жизни случилось мне
провести последний день старого
года как-то иначе, непохоже ни на что прежнее. Я обедал в этот день у японских вельмож! Слушайте же, если вам не скучно, подробный рассказ обо всем, что я видел вчера. Не берусь одевать все вчерашние картины и сцены в их оригинальный и яркий колорит. Обещаю одно: верное, до добродушия, сказание о том, как мы
провели вчерашний день.
Плавание в южном полушарии замедлялось противным зюйд-остовым пассатом; по меридиану уже идти было нельзя: диагональ
отводила нас в сторону, все к Америке. 6-7 узлов был самый большой ход. «Ну вот вам и
лето! — говорил дед, красный, весь в поту, одетый в прюнелевые ботинки, но, по обыкновению, застегнутый на все пуговицы. — Вот и акулы, вот и Южный Крест, вон и «Магеллановы облака» и «Угольные мешки!» Тут уж особенно заметно целыми стаями начали реять над поверхностью воды летучие рыбы.
Из хозяев никто не говорил по-английски, еще менее по-французски. Дед хозяина и сам он, по словам его, отличались нерасположением к англичанам, которые «наделали им много зла», то есть выкупили черных, уняли и унимают кафров и другие хищные племена, учредили новый порядок в управлении колонией,
провели дороги и т. п. Явился сын хозяина, здоровый, краснощекий фермер
лет двадцати пяти, в серой куртке, серых панталонах и сером жилете.
У юрты встретил меня старик
лет шестидесяти пяти в мундире станционного смотрителя со шпагой. Я думал, что он тут живет, но не понимал, отчего он встречает меня так торжественно, в шпаге, руку под козырек, и глаз с меня не
сводит. «Вы смотритель?» — кланяясь, спросил я его. «Точно так, из дворян», — отвечал он. Я еще поклонился. Так вот отчего он при шпаге! Оставалось узнать, зачем он встречает меня с таким почетом: не принимает ли за кого-нибудь из своих начальников?
И стрельцы и пушкари аккуратно каждый
год около петровок выходили на место; сначала, как и путные, искали какого-то оврага, какой-то речки да еще кривой березы, которая в свое время составляла довольно ясный межевой признак, но
лет тридцать тому назад была срублена; потом, ничего не сыскав,
заводили речь об"воровстве"и кончали тем, что помаленьку пускали в ход косы.
Одиноко сидел в своей пещере перед лампадою схимник и не
сводил очей с святой книги. Уже много
лет, как он затворился в своей пещере. Уже сделал себе и дощатый гроб, в который ложился спать вместо постели. Закрыл святой старец свою книгу и стал молиться… Вдруг вбежал человек чудного, страшного вида. Изумился святой схимник в первый раз и отступил, увидев такого человека. Весь дрожал он, как осиновый лист; очи дико косились; страшный огонь пугливо сыпался из очей; дрожь наводило на душу уродливое его лицо.
Пять
лет тому как
завез меня сюда Кузьма — так я сижу, бывало, от людей хоронюсь, чтоб меня не видали и не слыхали, тоненькая, глупенькая, сижу да рыдаю, ночей напролет не сплю — думаю: «И уж где ж он теперь, мой обидчик?
Этого как бы трепещущего человека старец Зосима весьма любил и во всю жизнь свою относился к нему с необыкновенным уважением, хотя, может быть, ни с кем во всю жизнь свою не сказал менее слов, как с ним, несмотря на то, что когда-то многие
годы провел в странствованиях с ним вдвоем по всей святой Руси.
Библию же одну никогда почти в то время не развертывал, но никогда и не расставался с нею, а
возил ее повсюду с собой: воистину берег эту книгу, сам того не ведая, «на день и час, на месяц и
год».
Он
свел его на наше городское кладбище и там, в дальнем уголке, указал ему чугунную недорогую, но опрятную плиту, на которой была даже надпись с именем, званием,
летами и
годом смерти покойницы, а внизу было даже начертано нечто вроде четырехстишия из старинных, общеупотребительных на могилах среднего люда кладбищенских стихов.
Свезла она меня в Петербург да и определила, а с тех пор я ее и не видал вовсе; ибо через три
года сама скончалась, все три
года по нас обоих грустила и трепетала.
Сам Ришар свидетельствует, что в те
годы он, как блудный сын в Евангелии, желал ужасно поесть хоть того месива, которое давали откармливаемым на продажу свиньям, но ему не давали даже и этого и били, когда он крал у свиней, и так
провел он все детство свое и всю юность, до тех пор пока возрос и, укрепившись в силах, пошел сам воровать.
Воображение возобновило перед ним впечатления того счастливого
лета, которое он
провел здесь невинным юношей, и он почувствовал себя теперь таким, каким он был не только тогда, но и во все лучшие минуты своей жизни.